Проходит бог весть сколько времени, прежде чем неизвестные руки переворачивают меня на спину и я, подняв глаза, обнаруживаю одного из товарищей Джареда, который с интересом меня разглядывает.
— Мистер Гофман? — говорит он.
— Микки? — бормочу я.
— Да.
— Что ты здесь делаешь?
В ответ раздается свистящий звук, за ним глухой хлопок, и Микки делает шаг назад, а по кофте у него разливается пятно красной краски.
— А, черт, — говорит Микки.
«Я жив», — успеваю подумать я и с улыбкой на губах теряю сознание.
Уэйн снова и снова разглядывает свои пальцы. Он подносит их к лицу, сгибает, разгибает, сжимает, соединяя сухие кончики, и вновь разжимает. Он теперь обожает всякие части своего тела, его завораживает, что они продолжают безотказно служить, как будто бросая вызов надвигающейся смерти.
— Кому это нужно, — говорит он мне, не отрывая взгляда от своих рук, когда я вхожу в кабинет отца, который мы с Карли переделали в комнату для Уэйна. — Они по-прежнему… такие умелые.
Я протираю глаза спросонья и сажусь на край его больничной кровати, которую Оуэн, вместе с прочим оборудованием, выслал мне в огромном грузовике. Как всегда, мой литературный агент хватил через край: прибывшей мебели хватило бы на небольшую больницу.
— Нет, ты посмотри, — говорит Уэйн, приподнимая одеяло и заглядывая вниз. — Боже мой, у меня же встает!
— Хм. В наличии эрекция и совершенно не занятая умелая рука. Может, вас оставить на некоторое время?
Уэйн откидывается на подушки и улыбается, показывая черные, ввалившиеся десны, из которых как щебенка торчат мутно-серые зубы. В нем все умирает быстро, но рот, похоже, опережает все остальные части тела.
— Мать мне говорила, будто ученые доказали, что онанизм приводит к слепоте, — говорит Уэйн.
— Надо же, как хорошо: мать с сыном свободно беседовали о сексе.
— Не говори. А какие соображения по поводу мастурбации были у Гофмана-старшего?
— Он говорил так: запачкаешь простыни — стирать будешь сам.
Уэйн улыбается и возвращается к созерцанию собственных пальцев.
— И кому это нужно, — повторяет он грустно.
В дверь стучат, и появляется Фабия, плотная сиделка с Ямайки, прибывшая тоже по милости Оуэна. Она неслышно проходит по комнате и начинает готовить для Уэйна лекарство.
— Сейчас будем купаться, — произносит она густым, музыкальным голосом: это знак, что мне пора уходить.
— Где Карли? — спрашивает меня Уэйн.
— Еще спит.
— В чьей постели?
Я качаю головой, направляясь к двери.
— Она в бывшей комнате Брэда.
Уэйн качает головой в ответ:
— Джозеф, Джозеф, — вздыхает он. — Ты меня убиваешь.
Я замираю у двери, и мы серьезно смотрим друг на друга, пока невольная ирония его слов медленно растворяется в воздухе.
— До скорого, — хрипло говорю я и выхожу.
Мы с Карли перевезли сюда Уэйна на следующий день после моего позорного плавания в водопадах, из которого я чудесным образом вышел живым и невредимым. Миссис Харгроув сердито наблюдала за нашими действиями, но не высказала никаких возражений, когда мы выносили вещи Уэйна. Когда мы выводили его самого, я с одной стороны, а Карли с другой, он остановил нас в дверях и обернулся к ней: в глазах у него блестели слезы, подбородок дрожал.
— Мама, до свидания, — сказал он. — Я только хотел сказать, что я тебя люблю и прошу прощения за все, что тебе пришлось из-за меня пережить.
Мать кивнула, и я не сомневался уже, что она дрогнет и бросится умолять, чтобы он остался, но она произнесла только: «Я буду за тебя молиться», — и продолжала механически кивать до тех пор, пока он не отвернулся и мы не двинулись вниз по ступеням. Перед тем как сесть в машину Карли, он снова остановился и бросил последний взгляд на дом своего детства. Мы тронулись; интересно, каково смотреть на что-то, — не важно, на что, — и понимать, что видишь это в последний раз?
Я сел сзади, с Уэйном, а Карли повела машину. Пока мы проезжали окрестности его дома, Уэйн жадно глядел из окна на все, что, без сомнения, будет его последним в жизни буш-фолским видом. Сидя за спиной у Карли, я видел, как подрагивают ее плечи в такт беззвучному плачу.
— Все хорошо, — тихо сказал Уэйн, может быть, Карли, а может быть — самому себе; трудно сказать, потому что он продолжал смотреть в окно.
— Все хорошо, — повторил он, а я только и мог думать про себя: нехорошо, совсем нехорошо, хуже некуда!
В доме отца мы с Карли со всеми предосторожностями разместили Уэйна в больничной кровати, оставили его на попечение решительной Фабии и в полном молчании принялись разгружать его вещи. Отношения мы вообще не выясняли, но Карли больше не выказывала злости, потому что мы синхронно почувствовали, что портить последние дни жизни Уэйна нашими мелкими разногласиями не стоит. Таким образом, я был по умолчанию прощен, что меня не вполне устраивало, потому что без настоящего примирения нет и чувства новой близости, которое обычно возникает, когда конфликт с превеликим трудом разрешается. Когда все вещи были выгружены, я вышел на улицу и обнаружил, что Карли вынимает из багажника небольшую сумку с вещами для ночевки.
— Ничего не подумай, — смущенно сказала она. — Он ведь и мой друг.
Я кивнул:
— Не буду.
Карли поднялась на крыльцо и остановилась прямо передо мной.
— Уже очень скоро, — сказала она тихо-тихо, чтобы Уэйн из-за двери не услышал.
— Я знаю, — сказал я.
Она бесцельно кивнула, сглотнула слезы и порывисто прижалась к моей груди. И так мы целую минуту стояли под уходящими солнечными лучами, пока осенний ветер, в шелесте которого уже слышался металлический звон зимы, кружил на тротуаре желтые и бордовые листья.