— Уэйн! — зову я снова, на этот раз погромче.
— Боже, — шепчет Карли и больно впивается ногтями мне в руку, продавливая ее словно глину. — Неужели он…
Мы нерешительно подходим к нему, как будто в замедленной съемке, мяч выскальзывает у меня из рук и с громким стуком отскакивает в сторону.
— Уэйн, — снова зову я, на этот раз тише, звук моего голоса гулким эхом отдается в голове.
Дрожащая рука Карли касается моей. Мы отступаем на шаг назад, и тут он, моргнув, говорит с улыбкой:
— Шутка. Черный юмор.
Карли, облегченно выдохнув, валится мне на руки, а Джаред у нас за спиной издает победный клич и что есть мочи аплодирует.
Во время короткого путешествия домой Уэйн объявляет, что хотел бы, чтобы его тело кремировали, а с пеплом поступили бы как-нибудь красиво и значительно, вроде того, как было с Марион Росс в продолжении «Языка нежности».
— Я даже не знала, что сняли продолжение, — говорит Карли.
— Сняли. На определенном этапе я решил посмотреть все фильмы о смерти, — отвечает Уэйн. — Короче говоря, в нем Ширли Маклэйн сидела с урной в руках и пыталась придумать, что бы такое сделать с пеплом. Мне тоже такого хочется. Чтобы вы вдвоем придумали что-нибудь зрелищное и символическое.
— Может, хоть намекнешь, в каком направлении думать? — спрашиваю я.
— Слушай, я уже предложил меня сжечь, — отвечает Уэйн. — Господи, самому, что ли, все делать прикажете?
Дома я передаю Уэйна в надежные руки Фабии и направляюсь к душу, но по дороге замечаю открытую дверь в комнату Брэда. Карли, еще не переодевшись, сидит на кровати и задумчиво разглядывает испачканные чернилами пальцы.
— Ты чего? — окликаю ее я.
Она опускает руки и смотрит на меня.
— Сорок с лишним лет назад эти мальчишки расписывались на баскетбольном мяче, пытаясь сохранить какую-то очень важную для них вещь. Даже тогда, в миг победы, они уже знали, что с каждой минутой время будет делать эту вещь все менее значимой. Сорок лет мяч хранил их имена, а потом, за какой-то час с небольшим, эти имена перенеслись на наши руки, став очередным обломком осыпающейся стены их наследия.
Я захожу в комнату и опираюсь о старый письменный стол Брэда, где под стеклом, нетронутые временем, лежат фотографии Led Zeppelin и Rush вперемешку со старыми карточками Брэда и Синди, еще совсем юных, — они прижимаются друг к другу крепко-крепко, с пылкой страстью, от которой теперь веет бесконечным отчаянием.
— Ты это к чему?
— Ты правда забыл тот вечер на поляне, когда фонтанчики включались и выключались? — спрашивает она, открыто и требовательно глядя на меня.
— Не знаю. Не могу понять, забыл или просто так давно не вспоминал, что показалось, что забыл.
Она кивает:
— Так или иначе, я думаю, тут то же самое. Мы все цепляемся за то хорошее, что было у нас в прошлом. Особенно если день нынешний выглядит так себе. Эти герои-спортсмены… — она снова поднимает руки, — они как будто понимали, что никогда им не будет так хорошо, как в тот день. А для меня то же самое — это время, которое было с тобой. Все семнадцать лет оно было для меня таким мячом в трофейном стеллаже; я могла каждый день смотреть на него, и оно утешало меня, напоминая о прошлом счастье.
— И для меня тоже.
— Я знаю, — говорит она. — Но память несовершенна. А если, кроме нее, у тебя ничего нет, то что же останется, когда ее не будет?
Я подхожу, сажусь рядом с ней на кровать и выставляю перед собой ладони.
— Просто грязные руки.
Она прижимает свои ладони к моим, и мы медленно сплетаем пальцы. Между нами со страшной скоростью проносятся крохотные заряженные частицы.
— Я как раз шел в душ, — говорю я.
Карли кивает:
— Можно с тобой?
Стоя в душе, мы нежно оттираем друг друга губками, а чернила времен кугуарской победы 1958 года стекают с нас темными потоками. Мы наблюдаем за мутной воронкой в сливе у себя под ногами до тех пор, пока вода снова не становится прозрачной. Довольные тем, что смыли последние следы прошлого, мы торжественно отбрасываем губки на пол — для познания нынешнего момента лучшими помощниками будут руки и губы.
Мои пальцы натыкаются на небольшой рубец чуть повыше ее левой груди, и я не отнимаю их, продолжая вопросительно поглаживать его до тех пор, пока Карли не обращает ко мне лицо, по которому, повторяя линию губ, ручейками течет вода из душа.
— Он ударил меня электрическим тостером, — без всякого выражения произносит она. В этой маленькой выемке собралась небольшая лужица, и я, наклонившись, высасываю эту воду, исследуя языком гладкую поверхность, под которой находится поврежденная кость. Потом я притягиваю Карли близко-близко, мы прижимаемся друг к другу, встаем прямо под душем, и неослабевающая струя воды окутывает нас мягким шуршащим занавесом.
— Когда я прижимаю тебя к себе, я не чувствую этого рубца, — говорю я в ее мокрое ухо.
— И я не чувствую, — отвечает она и, прижавшись ко мне еще крепче, покусывает меня в плечо.
Я отношу ее, завернутую в полотенце, к себе в комнату и, уложив на кровать, бережно разворачиваю, как тщательно упакованный фарфор. Потом я опускаюсь на нее сверху, и мы долго-долго гладим и целуем друг друга, но Карли все оттягивает момент решающего проникновения. Ей хочется, чтобы пока было так, как сейчас, как когда-то, когда мы были подростками и эти ласки сами по себе являлись вершиной всего, а не простой смазкой для колеса сексуального наслаждения. В те времена секс был далекой неведомой наградой, а теперь это просто завершающий аккорд, и ей хочется его немного задержать. Но нарастающий жар от наших телодвижений становится таким сильным, что перед нами встает выбор: то ли вести себя в соответствии с возрастом, то ли нещадно все перепачкать… А после всего я включаю свой старый проигрыватель, и мы слушаем, как Питер Габриэл поет про то, как можно потерять самого себя, и пыльная пластинка крутится под иголкой с тихим шелестом, словно идет дождь. Карли кладет голову мне на живот, и мы засыпаем под музыку. В том же положении мы лежим и в три часа ночи, когда Фабия изо всех сил барабанит нам в дверь, призывая немедленно спуститься.