Я онемел от удивления. Свидетельством моего полнейшего эгоизма может служить то, что я даже не задумывался, каково будет Люси читать про Сэмми. Меня беспокоили только мои собственные сексуальные признания.
— Очень рад, — заикаясь, говорю я.
Она кивает, а потом тихо смеется, аккуратно останавливая слезу кончиком пальца. Ногти у нее идеально отполированы.
— Иногда, когда мне особенно одиноко, я перечитываю некоторые места в твоей книге — это меня очень успокаивает.
Какие это, интересно, места? Я разглядываю ее лицо, по-прежнему совершенно безупречное, пухлые губы, такие чувственные и зовущие, она только самую малость выпячивает их наружу, как будто намекает, как сладостно они могут присосаться к различным частям твоего тела. Она снова откидывается на диване и тепло улыбается мне, зубы ее ослепительно-белые, наверняка от постоянной полировки этими невозможными губами. Я тщетно роюсь в голове, пытаясь найти хоть какие-то слова, но в голове пусто, поскольку кровь, будучи веществом жидким, от нее отлила, переместившись в самую нижнюю доступную точку.
— Рад тебя видеть, Люси, — говорю я в конце концов.
Она кивает, улыбаясь, и поднимается, чтобы уходить.
— Я тоже рада тебя видеть. Вспомнилось сразу много всего.
Я провожаю ее в прихожую, тщетно стараясь не пялиться на ее зад. В дверях она берет мою руку в свои ладони.
— Джо, ты был для Сэмми хорошим другом. Для него это много значило. И для меня тоже.
— Я старался, — сбивчиво отвечаю я, чувствуя, как в состоянии полнейшего возбуждения безбожно лицемерю.
Люси снова меня обнимает, на этот раз крепче, всем своим телом прижимаясь ко мне. Могу поклясться: это совсем не такое объятие, как первое. Движение это она совершает так неожиданно, что я не успеваю подготовиться, увернуться как-то так, чтобы мое возбуждение не было заметно, и поэтому я как штыком что есть мочи упираюсь ей в бедро. Теперь она знает, и я знаю, что она знает, и она знает, что я знаю, что она знает. И снова наше знание образует замкнутый круг, в центре которого — сильнейший прилив крови в определенной части моего тела. Повернув голову, она прижимается губами к моему уху, заставляя меня пожалеть, что на ушах не бывает вкусовых рецепторов, способных распознать вкус ее духов. Кажется, персик.
— Заходи ко мне, — шепчет она. — Я хочу еще поговорить о твоей книге.
— Приду, — говорю я, дрожа от нажима ее губ и чувствуя, как по моей шее разливается жар. Вот что значит полгода полного воздержания.
Она отступает, проводит пальцами по моей руке, выпуская меня из объятий.
— Обещаешь?
Я обещаю.
При редактировании «Буш-Фолс» я метался и не мог решить, включать ли в книгу описание моего страстного увлечения матерью Сэмми, опасаясь, что в один прекрасный день Люси ее прочтет.
— Как только ты начинаешь править свой текст, исходя из того, кому и как он может понравиться, ты рискуешь потерять целостность произведения, — мрачно сказал Оуэн.
— Это же художественная литература, — слабо протестовал я.
— От автора художественного текста требуется такая же правда, как и от документалиста, — напыщенно произнес Оуэн. — И даже в большей степени, так как его не связывают соображения фактического характера.
— Тут какое-то терминологическое противоречие, нет?
— Только в глазах узколобого буквалиста. И вообще, дело вовсе не в этом.
— А в чем?
Оуэн ухмыляется:
— Секс хорошо покупают.
Вскоре после визита Люси я, стоя под душем, до смерти пугаюсь пронзительного тоскливого воя, который с остервенением вырывается из моей груди, царапает горло и глухо отдается от кафельных стен и матовой стеклянной двери душа. Этот одинокий крик прорывает какую-то внутреннюю плотину, и еще минут пять я содрогаюсь в плаче под горячей струей, тело сотрясается от рыданий, рвущихся наружу из глубины живота.
Когда это заканчивается, я выхожу из душа, чувствуя себя опустошенным и перегруженным одновременно, и оборачиваю одно полотенце вокруг талии, а другое — вокруг головы и плеч, отчего я всегда чувствую себя борцом-тяжеловесом. Сморкаюсь, бумажная салфетка распадается в моих влажных руках, и ее мокрые клочки плавают в моих соплях, как аквариумные рыбки. Я изучаю себя в зеркале, — а что я, собственно, ожидал там увидеть? — дожидаюсь, пока стекло замутнеет, скрыв мое лицо, после чего одеваюсь и отправляю сообщение Оуэну.
— Со мной что-то не то, — говорю я, когда он перезванивает. Тут же чувствую, как он с трудом удерживается, чтобы не спросить «что именно ты уже заметил?».
Я рассказываю, как страшно разрыдался в душе, потом — как плакал на аварийной лестнице в больнице и в отцовском кабинете накануне.
— В плаче, — отвечает он, — нет совершенно ничего странного.
— Для меня есть.
— Послушай, Джо, совершенно очевидно, что у тебя сохранился огромный неразрешенный конфликт с родными и прошлым.
— Несомненно, — отвечаю я, стараясь не вскипать. — Но раньше как-то я от этого не плакал. Как бы ты объяснил такое поведение?
— Ты имеешь в виду, если бы я был психотерапевтом?
— Да.
— Которым я не являюсь.
— Ну и что.
— Ну, не знаю, — говорит Оуэн. — Психотерапия — это сложный комплекс исследований и анализа. Поспешная постановка диагноза — это искажение самой сути процесса.
— Но ведь ты его уже поставил.
— Ясное дело. Это я так, для страховки. Чтобы, как всегда, ответственность с себя снять, если что.
— Принято. Ну, давай выкладывай. Ты считаешь, у меня нервный срыв?