Она несет небольшой элегантный букет тюльпанов и гипсофил, и как только я вижу ее, я понимаю, что она пришла ко мне. Она еще не успела меня заметить, и я с трудом подавляю огромное желание метнуться обратно к служебной лестнице и затаиться там до тех пор, пока буря в животе не уляжется. На ней белый свитер, заправленный в короткую серую юбку, такой наряд подчеркивает тонкую талию, она практически не изменилась, только волосы отрастила — раньше она всегда коротко стриглась, и лицо было открыто. Теперь волосы доходят до плеч, потрясающе обрамляя лицо, подчеркивают его простую, изящную красоту. Когда она видит меня, уголки неуверенно улыбающихся губ ползут вниз: она замечает синяки и красные глаза, еще не просохшие после нелепых слез. На мгновение кажется, что она сейчас развернется и убежит, но она машет мне букетом и, приблизившись, кривовато улыбается. За этой улыбкой мне чудится неподдельная теплота, я смотрю на нее, с радостью обнаруживаю у нее в глазах все те же желтые прожилки, и в груди у меня возникает знакомый трепет, такая абсолютно иррациональная эйфория. Ни о чем не думая, я делаю шаг вперед и крепко обнимаю ее.
Я хочу, чтобы это объятие длилось вечно. Чтобы это было такое пылкое, медленно нарастающее объятие, как в кино, когда начинается все неловко и несмело, но потом, по какому-то немому сигналу, скрытые чувства вырываются наружу, и мы сливаемся воедино, и все расставания и обиды растворяются от всепоглощающей силы нашего единения. Объятие из разряда «все, что было кроме этого самого мига, не имеет никакого значения». Однако через секунду, максимум две, становится понятно, что это конкретное объятие вылилось в неловкость.
Карли медленно выдыхает — я явно застал ее врасплох, — но быстро приходит в себя и тоже обнимает меня.
— Отлично выглядишь, — говорю я, выпуская ее и отступая назад.
— А ты нет, — отвечает она, все еще улыбаясь, и передает мне букет. — Это для твоего отца.
— Да, да.
— Да, — неуклюже повторяет она, и я вдруг чувствую тяжесть всех тех дней, что мы провели порознь. — Как он?
— Плохо, — отвечаю я.
Даже в свете по-настоящему тяжелых медицинских обстоятельств меня задевает эта пустячная светская беседа, она — словно школьная линейка по отношению к неизмеримой пропасти между нами, словно камушки, которые бросаешь в бездонный колодец, и едва слышишь плеск где-то в глубине.
— Я думаю о тебе, — говорю я, и голос мой, такой ненадежный в последнее время, дрожит на последнем слове. — Очень часто.
— Многие мужчины на это жалуются, — отвечает она, и мы улыбаемся, но не самой шутке, а просто потому, что она пошутила.
— Как тебе жилось?
— Нормально, наверное. — Она одновременно встряхивает головой и поднимает брови, как будто удивляясь бессмысленности вопроса. Как будто в коротком ответе можно уместить десять лет. Даже если захотеть.
— Ну, я хотел спросить, как ты — на самом деле.
— У меня все хорошо, — отвечает она. — Была пара сложных моментов. Например, девяносто восьмой год был совершенно ужасным, но сейчас все в порядке. А ты как?
— Я, по всей видимости, «скандально известный писатель».
Она смеется:
— Ты-то мог бы уже усвоить, что не нужно верить всему, что пишут в газетах.
— Это ты статью написала?
— Я только редактировала. Первая версия была… жестковата.
— Могу себе представить! — отвечаю я. — В мой дом книгами швыряются.
Карли смеется:
— Это, наверное, литературный клуб. Они вчера вечером заседали и приняли решение в массовом порядке вернуть тебе книги. Ты сколько получил?
— Три или четыре.
— Будет больше.
— Слушай, — говорю я, — а ты получила тот экземпляр, который я послал тебе?
Я действительно посылал ей одну из первых книжек, напечатанных в типографии.
— Получила, — отвечает она. — В те же выходные прочитала.
— А-а. Отлично.
— Я собиралась тебе позвонить, — добавляет она, и голос ее обрывается.
Я машу рукой.
— Я не ждал, что ты позвонишь, — вру я, — я просто хотел, чтобы ты получила эту книжку от меня.
— Нет, я правда хотела. У меня тогда был такой период, очень тяжелый, и в это время все казалось каким-то нереальным.
Я киваю с понимающим видом.
— Надо бы встретиться, — говорю я, — обсудить, кто чем живет, и все такое.
— Ладно.
— Хорошо. Я тебе позвоню сегодня вечером.
— Только если сам захочешь, — говорит она. — Не чувствуй себя обязанным.
— Я хочу.
Она некоторое время вглядывается мне в лицо, а потом слегка встряхивает головой, как будто бы ей что-то привиделось.
— Уэйн знает мой телефон.
Я смотрю на нее и глупо киваю. Никак не могу осознать до конца, что передо мною — та же Карли, которую моя память так бережно хранила на своем пьедестале. Хоть жизнь ее и потрепала чуть-чуть, в сущности, она совсем не изменилась.
— Ладно, — говорит она, — мне пора назад, на работу.
— Да, конечно.
Она поворачивается, чтобы уйти, и тут я окликаю ее.
— Да? — говорит она, обернувшись.
Я медлю, и только когда фраза уже срывается с языка, понимаю, что это и хотел сказать:
— А ты все та же.
Карли улыбается, и эта улыбка такая искренняя, такая до боли знакомая, что у меня дух захватывает.
— Джо, — говорит она тихо, — ты ничегошеньки не понимаешь.
Я смотрю ей вслед, на изящные линии икр, смотрю, как при каждом шаге сгибаются и разгибаются упругие мышцы. Всегда любил ее ноги. Она рада была меня повидать, в этом я совершенно уверен. Конечно, это ничего не значит для общего положения вещей, но кто его знает. С тех пор, как я вернулся, прошлое вновь стало отчаянно явным, и ожидать можно чего угодно. Я опускаюсь в одно из сцепленных друг с другом виниловых кресел в вестибюле, потому что ноги неожиданно подкашиваются. Сухой остаток всего этого такой: я по-прежнему люблю ее.